Глава 12 - Понимаешь, – говорю я, – чему только не учат людей, наполняют черепа всякой всячиной, так сказать, образовывают, но... - Понимаю. Я смотрю на нее. - Правда? Она кивает. - Но все эти знания только уводят людей от истины, верно? Она кивает. - Люди в растерянности: они не знают, где они, кто они, зачем?.. - Да, верно. - Они говорят и думают на английском, немецком, французском, русском, на иврите и хинди, лопочут по-китайски вместо того, чтобы говорить и думать по-человечески. - Да. - Французский воробей, – продолжаю я, – с первого “чик-чирик” понимает еврейского, лошадь понимает лошадь, слон - слона и букашка - букашку. А люди? Она слушает. - Они придумали проблемы отцов и детей, белых и черных, сильных и слабых, богатых и бедных... Какая чушь! - Да. - Взаимопонимание – величайшее чудо из чудес. Так в чем же дело? Требуется язык взаимопонимания. Эсперанто! Но доступный каждому, как каждому воробью доступен язык зерна или продолжения рода. Попробуйте напоить верблюда, не испытывающего жажды! Закон потребления воды сидит в его шкуре, в горбах, и никто не в состоянии этот закон изменить. А люди? У гроба ведь карманов нет, нет. Требуется жертва. Такая же, как Иисус. Самопожертвование ради взаимопонимания и обретения повсеместного счастья. Разве не так? Она снова кивает, она согласна. Мне нравятся эти ее короткие односложные утверждения и кивки, которыми она участвует в разговоре, в большей части соглашаясь с моими взглядами и не провоцируя спора, который всегда, считаю я, уводит от истины, убивает ее тщеславными посулами. И я благодарен ей за это желание слушать и своим молчанием поддерживать тему разговора. Я доверяю ее чутью, интуиции, как доверяю собственной коже. Когда она лежит совсем рядом в домашнем халатике, я не вижу ее обгоревших на солнце, пылающих румянцем ног, тонкого девичьего стана, не вижу ее глаз, живого восхищенного взгляда, не слышу, как бьется в ее груди большое открытое сердце… Я ослеп и оглох? Умер? - Помнишь, Флобер в конце пытался нарисовать картину жизни людей... - В конце чего? - Жизни. Он написал умную книжку – «Бювар и Пекюше». Два старика рассуждают о значимости наук... - Не помню. - Ее никто не читает: ужасно скучно. Она тоже не читала ни «Бювара», ни «Пекюше», тем не менее, мне нравятся эти тонкие белые кисти рук, длинные пальцы с перламутровыми ноготками. Половина восьмого. - Где мы сегодня ужинаем? – спрашиваю я. - Что же было в Копенгагене, – спрашивает Юля, – чем закончился саммит? - Ничем. - Ты так считаешь? - Уверен. - Почему? - А ты как думаешь? – спрашиваю я. - Потому что люди, – произносит Юля, – не воробьи… И даже не букашки… Господи, думаю я, нельзя же так неистово любить ее! И, не стесняясь, кулаком утираю слёзы… - Ты… ты плачешь? - А ты как думала!
Глава 13
Великий праздник Великой страны помешал нам тогда еще раз заполучить Брежнева в свои руки. У нас все было готово для инъекции наносом, но его уже успели упаковать в какое-то правительственное тряпье, сделали подвязки, подпорки, подвески, подкладки (доступ к телу напрочь был заблокирован) и выставили для обозрения ликующему народу. Как икону. Ему помогали приветственно махать рукой и поворачивать голову из стороны в сторону… Кукла на ниточках! Все было солидно, странно и чинно. Говорили, что торс его подпирал и удерживал жесткий корсет, а на ноги были надеты железные, не сгибающиеся в коленях латы. Как трубы. Кукловоды постарались отменно! Говорили, что вместо вождя выставили его двойника. Все это, конечно, выдумки злопыхателей, но, вполне вероятно, что в этих сплетнях были и крупицы правды. Кто теперь знает?.. Было холодно и вьюжно, мы не пошли на Красную площадь, сидели у Жоры в Сокольниках, хлебали грибной суп с гречкой и даже ни о чем не спорили. Молча пялились в телевизор, наблюдая за тем, что происходит на праздничной арене страны. Ирина еще спала, а нам было любопытно, как выглядит Брежнев с трибуны Мавзолея в цветном изображении. Мы жили ожиданием его появления на экране, но он не спешил к нам навстречу. С экрана глядели радостные возбужденные лица народа, торжество идей коммунизма не спеша и уверенно шествовало по брусчатке, лились велеречивые речи героев страны. Комбайнеры и доярки, космонавты и поэты, все произносили одно только слово: слава, слава, слава... Говорили, что на трибуне будет двойник, поскольку сам Брежнев уже не в состоянии передвигать ноги, а вынести его на трибуну на руках, и в течение всего праздника удерживать перед глазами страны было бы верхом безрассудства. Страну не обманешь никакими ухищрениями. И все-таки вскоре мы увидели чучело в демисезонном пальто с пыжиковой шапкой на голове, удерживающейся на роскошных черных бровях. - Ха-ха-ха, – без всякого восторга произнес Жора, ты только посмотри на этого уродца, – ха-ха-ха… Подошла Ирина. - Ух ты! Вылитый Цезарь! - Да нет, – сказал Жора, – не Цезарь… Мне он больше напоминает какого-то фараона. Мумию… А что, похож! – восхитилась Ирина. Крупным планом лицо Брежнева не показывали, вероятно, из опасения высветить издержки макияжа. Мы знали, что на трибуне стоял двойник. Иначе и быть не могло, ведь настоящий Брежнев в это время проходил премедикацию, и мы вот уже третьи сутки безвылазно сидели дома и ждали звонка. - Жор, – сказала Ирина, – бросьте вы его, а? Ну зачем вам этот маразматик? - Да мы, собственно, и не очень-то… - Когда голова теряет мысль, – негромко проговорила Ирина, – она должна быть снята с плеч и отправлена на бойню. Не так ли? Двойник был вылитый вождь. Ему привесили роскошные Брежневские брови, нафабрили губы и щеки, напялили на нос очки... Ему было только пятьдесят, и он был еще хорош, но дело требовало, чтобы выглядел он постарше и его состарили. Озвучил его мастер разговорного жанра Гена Азанов. Вся приветственная речь была записана, и стоило нажать кнопку, а кому-то толкнуть двойника в бок, чтобы он синхронно открывал рот и «фанера» бы сделала свое дело. На всякий случай рот не открывали, и вождь снизошел лишь до маятниковых помахиваний открытой ладошкой. Все было старанно и чинно. Камера скользила по сияющим лицам москвичей и гостей столицы, трепетали на ветру красные флажки, летали воздушные шарики, гремела музыка, радость лилась рекой, праздник рос, ширился... К Брежневу мы так и не попали. Как там его ни премедицировали, как ни старались, ни пыхтели над ним, он умер через день после праздника Великого Октября. Умер во сне… Гроб, в красном кумаче с черными лентами положили на артиллерийский лафет. Затем, как и полагается, зазвучали скорбные речи... Мы просто вышли на улицу прогуляться. - Жор, – а где твое синее драповое пальто? – спросил я. Он надел прямо на свою синюю кофту не по сезону белый длинный до колен полушубок. - Где-где?.. Жора натянул на голову по самые глаза свою желтую заячью шапку с опущенными ушами. - В Караганде, – сказал он. Зима была уже на пороге.
Глава 14
Стало холодно. Москва недружелюбно встречала гостей свирепыми порывами ветра, грозным пугающим ходом низких свинцовых туч, стылыми булыжниками мостовых. Я в очередной раз, кутаясь в капюшон куртки, стоял в очереди к Ленину. Часовые со стеклянными глазами у входа в Мавзолей своей бездвижностью и бездыханностью казались каменными статуями, одетыми в парадную форму. Ничего не выражающие мраморные лица, ничего не выражающий белый взгляд. Мертвецы, стерегущие мертвеца. Каждый раз, глядя на мумию вождя мирового пролетариата, я не видел в нем ничего пролетарского. Мне трудно было представить, как чуть более чем полвека тому назад манифестация генов этого онемевшего и обездвиженного временем гения держала в узде любопытство всей земной цивилизации: «Да здгавствует коммунизм – светлое будущее всего человечества!». Ступенька за ступенькой я подбирался к святая святых оплота мира, всеобщего равенства, братства и справедливости, чтобы еще раз взглянуть на эту мумию с восковым черепом и мертвыми губами, замершими на последнем слове надежды. Или проклятия? Этого никто не знает. Я часто приходил сюда, чтобы здесь, стоя в очереди в абсолютном одиночестве (лучшего места для размышлений в Москве не найдешь), думать о своих клеточках. Меня не оставляла мысль о создании клона Ленина. Можно ли оживить мертвую ДНК мумифицированных клеток? У меня всегда было часа полтора для обдумывания наших проблем. Булыжники мостовой на Красной площади вели к одной цели и не давали мысли сбиться с пути. Шаг за шагом я обдумывал все возможности реанимации ДНК, строил планы. Мумии фараонов толпились в моем мозгу, как песчинки в песочных часах. Если нам удастся... Когда я проходил мимо стеклянного колпака, под которым в подслеповатом серо-желтом освещении в темном вечернем костюме лежал Ильич, мне пришло в голову, что если мы его оживим, то есть, клонируем… Если нам удастся вырастить его клон… У меня даже мурашки побежали по спине от предвкушения такого научного подвига. Именно: подвига! И засияла надежда: что если он, новый Ленин, возьмет и достроит свой коммунизм в отдельно взятой стране! Да! В России! Или где-нибудь в Швейцарии, или, на худой конец, на так полюбившемся ему Крите, или Капри, или на острове Пасхи! На отдельно взятом квадратном километре… Признаться, я не всегда принимал Ленина. Читая его «Философские тетради» или «Как нам реорганизовать рабкрин», я ловил себя на мысли, что никогда в жизни ни одна жилка моя, ни одна клеточка не заставят себя участвовать в реорганизации рабкрина. «Материализм и эмпириокритицизм» угнетал меня своей абсолютной бездуховностью. Атом неисчерпаем! Ну и что с того?! Там же нет ничего человеческого, теплого, задушевного. Ни слова о любви. У вождя мировой революции, на каждом шагу долдонившего о счастье людей! Как же можно преобразовать или осчастливить людей, не сказав им ни слова о каждодневной заботе? Люди ведь не признают однобокости суждения и высокопарности всяких там «измов». Там нет простоты жизни – вот что для жизни опасно. Для меня милые забавы Гаргантюа, усатые пучеглазые подвиги Дон Кихота или туго набитые оптимизмом жульничества Остапа Бендера гораздо более прекрасны и жизнеутверждающи, нежели сто сорок томов заунывного философско-эпистолярного наследия Маркса-Энгельса-Ленина-Сталина и нудот всей Истории КПСС. И дурмана всех исторических и диалектических материализмов, капитализмов, социализмов и коммунизмов. - И империализмов же? - Да. Мне более ясны и милы Гоголь, чем Гегель, Бабель, чем Бебель… А простая случайная мысль о письмах Сенеки, Флобера или того же Ван Гога приводила меня в трепет. И уж, конечно, читая Евангелия, невозможно не оглядываться на жизнь Христа, не прислушиваться к Его велеречивым речам и притчам, каждодневно выискивая верную тропинку для своих поступков. И вот что еще меня поражало: как мог Ленин, однажды узнавший Христа, мог о Нем не воскликнуть: «Вот матерый Человечище!». Ведь даже какой-то там прокуратор Иудеи осмелился произнести свое «Се Человек!». А Ленин, Ленин – не удосужился. Матерый материалистище! Ну и что с того? Как-то я спросил об этом Жору. - В своих работах, – сказал я, – он не приводит ни одной притчи Христа как, впрочем, и Соломона или Экклезиаста, ни одной Его заповеди. Это потрясающе! Почему?! Не был же Ленин так близорук и недалек, что не видел Его величия? Жора тотчас откликнулся на мой вопрос. - Знаешь, я и сам не в восторге от твоего Ильича? Искренний поборник справедливости, ратовавший за счастье каждого на этой грешной земле (Жора ерничал?), не мог ведь просто так взять и отмахнуться от Нагорной проповеди, перевернувшей умы многих поколений и до сегодняшнего дня приводящей в восторг своей изысканной ненавязчивой простотой миллионы людей на планете. Жора ерничал? - Неужели он с карандашом в руке не читал Евангелие от Матфея или Луки, или от Иоанна? Как того же Маркса, Маха или Фейербаха? Читал. Читал! В его работах ни слова об «Апокалипсисе» Иоанна! Читал!!! Так в чем же дело? Он не мог поверить в воскресение Христа? Многие не верили. Многие и сегодня не верят. Попы, конечно, попы исказили Его учение. Религия – опиум для народа. Может быть. Религия – все это нагромождение ряс и обрядов, сытых заросших рож и тонкоголосых плаксиво воющих фарисеев, весь этот ладанный смрад и сверкание тяжести золотых крестов на жирных пупах, все это не может не действовать на чувства верующих. Но святое учение Христа о том, что Небо может упасть на Землю, что и на земле могут царить небесные добродетели, что восторжествуют-таки красота, нежность, справедливость и любовь, это учение, указавшее человеку Путь на Небо, не может не стать фундаментом для строительства новой жизни. Жора секунду подумал и продолжал: - Христос же старался как мог. Изо всех сил, кровью и потом. Он убеждал нас следовать за Ним. Двадцать веков подряд, изо дня в день. Ленин не мог этого не видеть. Ленин не прислушался. И чем, позволь спросить тебя, закончилась его социальная инженерия? Пшиком! Нужно быть слепым, чтобы не видеть бесконечные толпы людей, следующих до сих пор за Иисусом, как овцы за поводырем; нужно быть глухим, чтобы не расслышать животворную мелодию Его «Любите друг друга» и набат колокольного звона Его «Горе вам, фарисеи и книжники…». Иисус – вот же матерый Человечище! - Гений не слышит Гения… Обычное дело. - Гения – да, но Бога! – возразил Жора. - Он Его отрицает, – сказал я. - Он отрицает религию, поповщину и это понятно. Но Бога!.. Жора усмехнулся. - Он хотел Его перепрыгнуть, – сказал он, – но кишка оказалась тонка.
|